Кралечкин Д.

Дружба врозь

История дружбы Брода-Кафки демонстрирует некоторые особенности "логики дружбы" как таковой, то есть она может быть представлена в качестве эксперимента над дружбой, который отличается от традиционной "проверки" друга. В таком эксперименте "проверяется" не столько друг, сколько возможность друга пойти до конца дружбы, невзирая на "благо" друга - в том числе и то, которое он сам бы для себя желал. В дружбе вопрос стоит всегда именно о конце – как можно «пойти до конца дружбы», предполагая, что есть некий end of friendship, то есть цель последней, и в то же время не отменить ее. Иными словами, можно ли дружить, не представляя дружбу ни в качестве в пределе завершаемой сущности (такой, у которой есть некие цели-концы), ни в качестве проверки друзей друг для друга.

Кафка имел только одного друга, который его никогда не понимал, строя, тем не менее, весьма пространные толкования того, что же все-таки написал его друг. Кафка заранее рассчитывает на непонимание Брода, но в то же время он знает, куда повернет его непонимание. История с завещанием Кафки говорит не о том, что он подставил друга таким образом, что, как бы тот ни поступил, он все равно оказывается не прав. Между тем, это общее мнение: Кафка загнал Брода в ситуацию double bind, из которой можно выйти случайным образом, или же вообще отказаться от какого бы то ни было решения. Возникает вопрос - действительно ли Брод "спас" рукописи Кафки или же он просто ничего не сделал, то есть его дружба оказалась в заложницах у другого друга? Поскольку никакого закона дружбы существовать не может, Брод, вероятно, просто ушел от какого бы то ни было решения, что и позволило рукописям остаться. Эта ситуация показывает обычную закономерность: отсутствие какого бы то ни было решения совпадает по своему результату с тем случаем, когда такое решение имело бы место. Так, можно подумать, что Брод в самом деле хотел спасти рукописи Кафки вопреки Кафке, то есть он считал, что его рукописи дороже, чем сам Кафка (вариант «Платон versus истина»). Но возможно также, что сама оппозиция (сохранить верность другу vs . «сохранить» друга) послания Кафки стала таким испытанием для дружбы, выдержать которое можно только тогда, когда ты ничего не делаешь. Брод встал перед тривиальной дилеммой - выполнить волю друга и убить его культурное присутствие или же сохранить последнее и отказаться от воли друга. Получается, что в обоих случаях Брод принужден убивать Кафку - пусть и в разных смыслах. Поскольку же ситуация тесно связана с самим фактом смерти Кафки, то все еще больше осложняется: друга можно было убить несколькими способами, независимо от того, что он и так умер. Иначе говоря, отношения дружбы испытывают здесь такую проверку, которая не имеет никаких способов сослаться на некоторую фактичность именно потому, что она представляет собой некоторый "экран", полностью закрывающий возможность оценки "дружественности" Брода.

В конечном счете, вариантов рассмотрения такой ситуации не так много, однако все они накладывают определенный запрет на содержательную экспликацию дружбы и представление того, как должен был бы поступать "настоящий друг". Вариант "спасения" Кафки путем спасения его литературного наследия отсылает к той теории дружбы, в которой она стирается благом. Дружба в таком случае является неким общим делом, компанией, направленной на переизбрание в кругу богов. Быть другом можно только тогда, если все мы - друзья богов, например философы. Несомненно, что более поздняя трактовка Бродом Кафки как некоего еврейского криптопророка неявно пользуется ресурсами философской теории дружбы, всегда являющейся дружбой при посредничестве. Дружба опосредуется благом, опосредуя его. Такой вариант привлекателен и потому, что он позволяет оттеснить фигуру как Брода, так и Кафки, презентируя их в качестве элементов некоей литературной игры. Однако он в конечном счете должен апеллировать к некоему благоразумию Кафки - дескать, Кафка и сам бы не захотел сжигать свои рукописи, так что друг-Брод, выполняющий роль "плохого" и "самовольного" друга, на деле служит неким депозитарием доброй воли Кафки, хорошем дублем самого Кафки, который никогда не дотягивал до собственной "благой" интерпретации. Понятно, что такая дружба неминуемо завершается автономией Брода-Кафки, их полной неразличимостью.

Легко заметить, что в таком (метафизическом) прочтении дружба Брода-Кафки всегда разыгрывается по модели деконструкции. "Дружба во благо" выполняется как некое умаление блага, конститутивное для него самого. Это легко понять, если представить Брода в качестве дубля Кафки. В самом деле, Кафка презентируется в качестве "оригинала", который пытается ускользнуть от цепочки дублирования, представляясь в качестве некоего приватного текста, тяготеющего к своему полному исчезновению. В некотором смысле Кафка идет далее романтизма: он предполагает, что оригинальное значение его текста не может быть в принципе удержано в самом тексте, более того, такое значение не остается и за текстом, в интенции самого Кафки, скорее, оно должно быть создано актом уничтожения текста как потенции дубляжа, литературы. В таком случае Брод, сохраняя/ дублируя/ переписывая текст Кафки, играет роль, если говорить в терминах деконструкции, "изначального дополнения". Он буквально рассказывает нам о том, что представляемое в качестве "текста Кафки" должно прочитываться в модусе стирания такого дополнения и тиража, в модусе текста, преданного огню и так утверждающегося в качестве текста. Сохраняя текст Кафки, Брод услужливо сохраняет его упущенную метафизическую сущность (невозможность существования в виде текста), рассказывая о том, какой он плохой друг и каким великолепным был бы уничтоженный текст, возвращающийся к интенции Кафки. Брод - странный друг, который выбирается Кафкой в качестве деконструктивистского агента, которым автоматически сопровождается любая логика оригинала (Кафки). История дружбы в таком случае как будто находит свое позитивное решение: Брод, возможно, не поступив никак, тем не менее, оказывается "полутрансцендентальной" возможностью "текста Кафки": исполнение воли Кафки в буквальном виде стирает всю эту историю с самого начала, так что мы не могли бы даже обвинить Брода в "недружественных" действиях. Дружба Кафки-Брода окупается не только тем, что Брод предает друга, но и тем, что о его предательстве всем становится известно. Он - условие дезавуирования дружбы, которое только и составляет дружбу, вписывая ее в сингулярный тандем Кафка-Брод. В такой ситуации, которая по-прежнему остается философской дружбой, дружба существует уже помимо друзей, не представляясь напрямую и благом, к которому бы апеллировали друзья. Недостаток любой философской логики дружбы (или логики, которая устойчиво связывает само философское мышление с дружбой ) состоит не столько в том, что такая логика исключает друзей, а не является исключительной для них, сколько в том, что, в известной степени, дружба осуществляется сама собой - друзья остаются друзьями, даже если и не "дружат". Именно к такой логике приписывается известный тезис Кафки, согласно которому он остается писателем и в том случае, если он вообще ничего не пишет. Дружба, не представляясь ни законом, ни природой, оказывается выражением некоей онтологической разницы между ними самими - вернее, она заполняет этот промежуток, разрывая их и в то же время все время примыкая к некоей сверхприроде самой себя: природе дополнения, природе блага и т.п.

Понятно, что внутри самопроизвольной дружбы Кафки-Брода исходное представление о благе дружбы все время смещается, не составляя какого-то устойчивого поля различий. Несомненно, что Кафка не мог бы принять только одной версии - версии, будто дружба хороша сама по себе. Известный рассказ "Содружество подлецов" представляется некоей радикальной критикой самой идеи "сообщества". Если бы мы задали вопрос "зачем дружить?", "зачем нужна эта (та, другая, третья) дружба", мы не нашли бы никакого ответа, этот вопрос показался бы нам более искусственным, чем, к примеру, вопрос "зачем любовь?" (если учесть, что весь дискурс о любви строится как ответ на этот вопрос, а не как "экспликация" или изучение любви - правильнее было бы сказать, что как раз изучение любви, например сексология, заранее выписывает себя из дискурса любви, отвечающего на вопрос "зачем"). Но такое отсутствие ответа не говорит о том, что дружба автономна. Действительно, если мы ответим на вопрос "зачем нужна дружба", сказав - "чтобы она была" ("чтобы было!"), ответ будет еще более странным, чем вопрос. Дружба - не такая вещь, в которой нужно стремиться для того, чтобы "она была". Например, ее нельзя сравнить со "здоровьем" или "хорошей работой". Она недостаточна или избыточна для того накопления, которое имманентно задается в ответе "чтобы было!". Против автономии дружбы выступает уже первая строка "Содружества подлецов", анекдотический смысл которой неоспорим: "Было некогда содружество подлецов, то есть это были не подлецы, а обыкновенные люди". Конечно, в этом рассказе Кафка обращается к теологической критике: нельзя войти в рай в содружестве (каком угодно - в том числе и в форме Церкви). Однако это замечание показывает, что в истории Кафки-Брода менее всего можно было бы узнать то, что решается в форме вопроса дружбы как автономии. Еще больше это проявляется в связи с тем фактом, что сама дружба ставится под вопрос только при условии смерти одного из друзей, поскольку речь идет о завещании. Дружба Кафки/Брода может разыграться только в том случае, если сообщество подлецов уже не существует.

Ясно, что эксперимент Кафки во многом строится по модели "редукции": его вопрос - "что остается от дружбы?". Этот момент уже показывает отличие от сообщества подлецов: дружба не имеет никакого отношения к экономической ассоциации друзей, обыкновенных людей, она существует не в модусе "чтобы было!", а модусе - " что от нее осталось ". В известном смысле, предательство дружбы доводит эту логику до конца - от дружбы не должно ничего остаться, ни друзей, ни дружественных действий. Фантазм такого остатка позволяет только мечтать о некоей апофатической дружбе, которая остается вопреки себе, в виде означающего или, вернее, дружба сама становится истиной означающего, истинной только в случае полной бессодержательности. Понятно, что вся ситуация завещания, намекающая на такую бессодержательность, вводит тему "решения друга" или "закона" дружбы, связывая в один узел многочисленные сюжеты законодательства Кафки.

Кафка умирает, но он умирает постоянно, отдавая распоряжения, которые могут привести только к предательству со стороны друзей. Вопрос, имел ли право сам Кафка отдавать такие распоряжения, уже не ставится, поскольку он занимает позицию, сходную с позицией чрезвычайно проницательного и в то же время сумасшедшего отца (из "Приговора") - приказы Кафки не обсуждаются, то есть это некие абсолютные приказы, на которые нельзя ответить. Кафка так свыкся с подобной формой приказа как действия закона, который абсолютно непредсказуем, который всегда действует не по закону, что сам стал глашатаем такого закона. Кафка в конце концов сумел примерить одежду судьи-сторожа закона. В этом нет ничего странного, если только забыть о том, что на карту кафковского закона поставлена его дружба, которая, кажется, не представляет для него какой бы то ни было ценности. Не пытается ли эксперимент Кафки выявить только одну закономерность: закон дружбы - это право закона на беззаконные приказы? Не является ли закон дружбы суверенным в полном смысле этого слова? Не является ли в таком случае дружба Кафки вариантом этического отношения, постулированием беззаконного или сверхзаконного другого, который волен отдавать какие угодно приказания, оставаясь по ту сторону усредненной законосообразности? Это предположение, в конечном счете, даже если просеять ее через сито этических теорий, вроде левинасовской, приводит к уже известному выводу - друзья каким-то образом неминуемо связаны с богами, поскольку отдавать подобные приказы может только Всевышний. Друг - бог, что, естественно, не дотягивает до имманентной предпосылки Кафки - закон отдает беззаконные приказы не потому, что имеет онтологическое основание в форме бога, такие приказы могут быть свидетельством дружбы только в том случае, если за спиной друга не скрывается бог.

Несложно спроецировать историю Кафки/Брода под несколько иным углом, чтобы показать ее "внешнюю" позицию по отношению к этике, которая, казалось бы, является доменом для дружбы. Собственно, в рассматриваемом эксперименте, среди остальных задается такой вопрос: как должен действовать друг, если он лишен каких бы то ни было обязательств. Друг - это и не родственник, и не тот, кто является объектом долга. Я ничего не должен другу, даже если у меня есть по отношению к нему какие-то долги. Этическое положение друга неопределимо. По сути, друг всегда излишен для того, чтобы быть (кем-то или чем-то - человеком или рабом). В этом отношении понятно, что дружба стирается как логикой блага, так и логикой закона (Кант). В первом случае друг выступает в качестве депозитария блага, некоего "инструмента эйдетической аутентичности" (пусть и в варианте деконструкции), во втором же он оказывается эмпирической подробностью, внешней для логики закона. Истина дружбы открывается в том, что к ней не применима технология максим: нельзя с другом поступать так, чтобы максима моего поступка стала универсальным законом . Можно ли с другом вести себя так, чтобы с ним могли дружить все и каждый? Хотя этот ход потребовал бы долгих экспликаций (в том числе и различных модусов этой неприменимости), определения того, что же в дружбе внешне по отношению к закону, ясно одно - дружба (Кафки/Брода) работает как странная афеноменологическая редукция, скрывающая свой собственный искомый феномен под тем предлогом, что его просто нет: его нет ни в природе, ни в законе. Дружба - не нечто патологическое, но и не автономное. Она выступает в качестве избыточного элемента по отношению к традиционной кантианской фрагментации природ: патологическая (экономическая) природа меняется на автономную природу (законодательства) так, что дружба оказывается в (несуществующей) стороне от такого различия. Во-первых, "логика" дружбы в принципе отрицает патологию: любая патологическая дружба - это содружество подлецов (тут-то и скрывается главный аргумент против любой философской дружбы). Дружба строится на отрицании того утверждения, будто друг - "нужный человек" (обычно переход с друзей на нужных людей является знаковым: друзья всегда остаются за этой межей патологии и экономии: экономия строится так, что она в принципе экономит на друзьях ). Во-вторых, универсальность закона является внешней для друга именно потому, что закон может оставаться законом в мире, где друзей просто нет. Истина закона состоит в следующем: закону друзья не нужны. Любая "дружба с законом" непрозрачна, она предполагает его собственную патологизацию: дружить с законом можно только тогда, когда закон не является самим собой. Иначе говоря, дружба в лучшем случае остается для закона чем-то внешним, но не патологичным, конкурентом, который, оказываясь в пределах домена "невсеобщего" и противопоставляя себя "koine" закона, тем не менее, противопоставляет себя и частному, приватному. Дружба как закон выглядит смешно - напоминая как будто бы приказ "дышать!" (за которым должен скрываться врач). Однако нельзя сказать, что дружба - как дыхание или воздух, без которого нельзя. Напротив, очень даже можно, не существует никакой природы дружбы (такая дистанция по отношению к природе подтверждается и стандартной оппозицией по отношению к любви: если последняя всегда выступает в качестве метафоры самой жизни - по традиционной рифмовке "жил - любил", - то дружба не входит в такие метафизические стихи, пусти и в форме добавления-верлибра).

Нельзя ли сказать, что Кафка ставит эксперимент над другом в том отношении, в каком были бы несомненно запрещены всякие этические эксперименты? И что дружба - это, в каком-то отношении, антигуманизм? (Быть может, итог дружбы Кафки Брода выглядит в качестве «титров» к ней: «в ходе этой дружбы пострадал один друг»?) Возникает эффект, будто бы друг - это человек, которого можно использовать, но дело осложняется тем, что здесь он используется для дружбы. В рамках той же кантовской этики запрет на использование человека не вызывает никакого отторжения тогда, когда человек используется как закон. Даже если предположить предельную тождественность человека и закона, возникает вопрос: допустимо ли использовать закон (т.е. человека) как средство для демонстрации самого себя? Можно ли использовать человека для того, чтобы закон вообще был? (Может ли закон быть средством для закона?) Кафка сам оказывается на стороне закона, который использует друга для дружбы. То есть еще предстоит сделать так, чтобы ни на что другое друг был не годен. Друг Кафки - всем известный негодяй Брод, ни на что не годный человек (и неудавшийся писатель), который известен тем, что он "только друг" Кафки.

Дружба как непатологическая приватность представляется неким этическим чудачеством, капризом, вводя, таким образом, масштабную тему каприза как принципа субъективации. Например, стандартная оппозиция потребности/желания остается для дружбы не менее внешней, чем закон. Нельзя "надружиться" в том смысле, в каком можно было бы напиться. И в то же время дружба не реализуется по логике желания. Для последней наиболее явным примером, пусть и патологическим, остается Дон Жуан. Чем больше пьешь, тем больше хочется. Для друзей это было бы просто смешно. Можно быть Дон Жуаном в чем угодно - знаниях, женщинах, еде, философии или власти. Однако дружественное донжуанство непредставимо. Неясно, как мог бы Дон Жуан донжуанить в дружбе - приобретая все новых друзей (коллекционируя друзей) или же просто "все больше" дружа с одним уникальным другом.

Если эксперимент Кафки, поставленный над дружбой, и строится по логике редукции, это такая редукция, которая, оставаясь бесконечной, не доходит ни до феномена, ни до абсурда, ни до какого бы то ни было утверждения природы (пусть и перверсивной). Дружба, разыгрываемая двумя евреями, сама все больше напоминает еврейский анекдот, построенный по логике остатка: даже в момент смерти Исаак всегда спрашивает Сару о том, кто остался в лавке. Возможно, спасаемый/сжигаемый текст Кафки - это некий текст-робот, "остающийся в лавке". Кто-то всегда должен оставаться в лавке, пусть даже слон. Однако, если дружба двух евреев выглядит как невозможный "фармакон поневоле", "фармакон вопреки себе", постоянно проваливающийся в межу закона/приватности, счастья/несчастья, субъекта/литературы, можно понять, что видимая деконструкция Кафки оказывается чем-то недотягивающим до "истины" самой деконструкции. Это, скажем, если и деконструкция, то весьма слабая. Мы не можем представить себе, что дружба выполняется как некая позитивная "неразрешимость", которая реализуется не столько помимо друзей, сколько в качестве их онтологического преимущества (безосновного основания), которое они могли бы либо присвоить, либо пустить на самотек. Дружба доводит онтологическую неразрешимость до простой нерешительности, принижая онтологические и философские ставки, выводя саму нерешительность в качестве непозитивного фармакона деконструкции, в которой на кон ставится вторая приставка "кон", не возвращая нас к "простой" (и воображаемой) деструкции, не возвращая нас к чему-то, что было бы дружбой и не было бы ею.

Дата публикации: 14.06.05
Проект: Процесс

© Кралечкин Д. 2005 

Сайт |©2004-2007 Censura